Сигнал 6. Счётчик
Огонь сел. Она долго смотрела в угли, прежде чем заговорить. Кто-то кашлянул. Она подождала.
— Он был учитель. Физика. Из тех, кто объясняет хорошо — так, что понимаешь. Только вот объяснить зачем — не умел никто.
Щёлк. Щёлк. Щёлк.
Дозиметр щёлкал ровно, без пауз, без ускорений — как метроном, которому всё равно. Андрей лежал на матрасе из спортзала и слушал. Третий час ночи, может, четвёртый — часы встали в первый день, и с тех пор время отмерялось не минутами, а щелчками.
Рядом, на полу, на матрасах и гимнастических матах, спали четырнадцать человек. Девять детей и пятеро взрослых, включая его самого. Хотя «спали» — слово неточное. Пал Палыч хрипел — ровно, тяжело, с присвистом на вдохе, и хрип этот стал такой же частью подвала, как капель конденсата со стен, как запах бетона, как холод. Кто-то из младших всхлипывал во сне. Вера Сергеевна ворочалась — её матрас скрипел пружинами каждые несколько минут, и Андрей уже выучил ритм: поворот, пауза, поворот, длинная пауза, снова поворот.
Подвал школы номер три. Бывшая кладовая, бывшая раздевалка, бывшее бомбоубежище — в шестидесятых здесь стояли двухъярусные нары и бочки с водой. Потом нары вынесли, бочки растащили, повесили крючки для курток и поставили стеллажи с вёдрами и швабрами. Стены остались те же — бетон, полметра. Потолок — бетон, сорок сантиметров. Андрей знал толщину, потому что спросил Пал Палыча в первый день, и Пал Палыч сказал: «Полметра стены, сорок потолок, строили при Хрущёве, тогда строили», — и закашлялся, и больше ничего не сказал.
Запах. Мел — въевшийся в стены за шестьдесят лет, неистребимый, меловой дух, который, казалось, сочился из бетона. Бетонная сырость — тяжёлая, холодная, как в погребе. Пот — пятнадцать человек в помещении двадцать на шесть метров, десять дней. Хлорка — ведро в углу, за занавеской из физкультурного мата, их туалет.
Свет. Подвальное окошко под потолком — узкое, длинное, как бойница. Стекло мутное, не мытое, может быть, никогда. Днём через него сочился свет — серый, пепельный, как через марлю. Ночью — темнота. Аккумулятор берегли. Фонарик включали только если кто-то шёл к ведру. Свечей осталось четыре.
Щёлк.
Андрей сел, потёр лицо ладонями. Шея не поворачивалась — десять ночей на спортивном мате, и позвонки срослись в одну тупую боль. Десятый день. Или одиннадцатый — он не был уверен в первых двух. Тетрадь лежала рядом, школьная, в клеточку, сорок восемь листов, на обложке — таблица умножения и формула площади круга. Он вёл записи с третьего дня. Показания дозиметра — утро, день, вечер, ночь. Расход воды. Расход еды. Температура — по ощущениям, градусника не было. Состояние людей — коротко: «Пал Палыч — хуже», «Кирилл — кашель», «Дима — нервничает».
Дозиметр стоял на перевёрнутом ведре у стены. Самодельный — коробка от школьного вольтметра, внутри счётчик Гейгера-Мюллера из кабинета физики, блок питания от старого лабораторного стенда, провода. Андрей собрал его в первый день, когда руки ещё тряслись, а за стеной — за полуметром бетона — происходило то, чему он не хотел давать название.
Ионизирующее излучение попадает в трубку, заполненную инертным газом, ионизирует атомы, возникает разряд — щелчок. Чем больше излучения, тем чаще щёлкает. Просто. Красиво. Физика.
Проблема была в другом. Счётчик не был калиброван. Показания на экране — числа. 0.2. 0.5. 0.8. Микрозиверты? Миллирентгены? Он подключил шкалу от вольтметра, пересчитал по формуле, которую помнил из учебника — но формула требовала поправочный коэффициент, а коэффициент зависел от типа трубки, а тип трубки он знал приблизительно. СБМ-20. Или СБМ-21 — маркировка стёрлась. Разница — в полтора раза.
В полтора раза. Между «можно выходить» и «нельзя выходить» — полтора раза.
Первые дни он помнил плохо. Не целиком — кусками, как разбитую плёнку.
Звук. Не взрыв — он не слышал взрыва. Город был далеко от эпицентра, если эпицентр вообще был один. Он слышал другое: длинный, низкий гул, от которого завибрировали стёкла в кабинете физики, и потом — хлопок, как будто кто-то закрыл огромную дверь. Свет за окном стал белым, потом жёлтым, потом обычным — всё за две секунды. Дети сидели за партами. Четвёртый урок, восьмой класс, тема — электромагнитная индукция. Кто-то вскрикнул. Кто-то полез под парту.
Андрей стоял у доски с мелом в руке и смотрел в окно. Потом положил мел на полку, сказал: «Встали. Взяли портфели. Вниз. Без паники.» Голос был ровный, и он сам удивился этому голосу — откуда? Внутри было пусто, ватно, как после удара по голове.
Потом — коридор. Дети из других классов. Вера Сергеевна со своим вторым «А», одиннадцать человек, бледная, но руки не дрожат. Пал Палыч у дверей подвала — ключ, замок, лязг. Зинаида из столовой с коробкой круп и банками. Дима-охранник, белый как стена, с рацией в руке — рация молчала.
Первые, кто добежал. Пятнадцать человек. Потом дверь закрыли.
Андрей не знал, что стало с остальными. Со школой было четыреста учеников и сорок преподавателей. Большинство ушли после третьего урока — укороченный день, пятница. Кто-то, наверное, побежал домой. Кто-то — на автобусную остановку. Кто-то остался стоять у окна и смотреть на белый свет.
Он не думал об этом. Запрещал себе.
Как запрещал думать о Москве.
Лиза. Девять лет. Светлые волосы, передние зубы только начали расти — два новых, крупных, взрослых, смешных в маленьком лице. Алёна забрала её три года назад. «Я больше не могу в этом городе, Андрей. Не могу. Мама в Москве, работа в Москве, Лизе нужна нормальная школа.» Он не спорил. Подписал. Видел дочь на каникулах — зимних, летних. Звонил по средам и воскресеньям.
Москва — приоритетная цель. Первый удар — по командным пунктам, по столице, по крупным городам. Не секретные документы — логика. Физика. Стратегическое планирование, которое он читал в книжках, потому что ему было интересно, потому что физика — это всё. Мощности. Радиусы. Давление ударной волны на таком-то расстоянии. Поражающие факторы. Красивая наука — пока не стала его жизнью.
Иногда — не каждый день, может, раз в два дня — он замирал. Посреди движения. Рука с банкой консервов в воздухе. Или с мелом у доски. Или с тетрадью. Замирал на две секунды, на три. Потом продолжал. Никто не спрашивал. Может, не замечали. Может — замечали, но не спрашивали.
На четвёртый день он составил расписание.
Не потому что верил в расписание. Потому что дети сидели на матрасах и смотрели в стену, и младшие начинали тихо скулить, как щенки, а старшие — молчать, и молчание пятнадцатилетних было хуже скулежа.
Утро — завтрак. Каша на примусе (нашли в подсобке, литр бензина — надолго ли?). Потом — урок. Андрей учил. Не физике — чему придётся. География: реки, горы, столицы. История: даты, имена, события, которые уже не имели значения, но имели ритм, а ритм — это структура, а структура — это то, что держит, когда больше ничего не держит. Вера Сергеевна помогала с младшими — читала вслух из единственной книги, которую нашли в подвале: справочник по оказанию первой помощи. Дети слушали. Внимательно. Даже про наложение жгута и признаки открытого перелома.
Обед — банка на троих. Зинаида делила молча, точно, без весов — на глаз, и глаз её был безошибочен. Повариха. Двадцать лет в школьной столовой. Она знала, сколько крупы на порцию, как знала собственные руки.
После обеда — тихий час. Не для детей — для Пал Палыча. Он ложился, закрывал глаза, и дыхание его выравнивалось, но не до конца — хрип оставался, как тёмная нитка в ткани. Таблетки кончались. Нитроглицерин — три штуки. Потом две. Потом одна.
Вечер — ужин. Свеча. Разговоры, если кто-то хотел говорить. Чаще — молчание.
Дима ходил вдоль стен. Туда-обратно, туда-обратно. Двадцать шагов в одну сторону, разворот, двадцать обратно. Андрей считал — не специально, просто считалось. Сто двадцать проходов за вечер, на четвёртый день.
— Надо выйти, — сказал Дима на пятый. Он стоял у двери, руки в карманах форменных брюк. — Посмотреть. Что там.
— Нельзя, — сказал Андрей. — Фон повышенный.
— Сколько?
Андрей назвал цифру. Дима посмотрел на него, потом на дозиметр, потом снова на него.
— И что это значит?
— Значит, выходить нельзя.
Дима кивнул. Сел на пол у двери. Посидел. Встал. Пошёл вдоль стены. Двадцать шагов. Разворот.
На шестой день дозиметр начал врать.
Или не врать — Андрей не знал правильного слова. Показания менялись. Утром — 0.2. К обеду — 0.5. К вечеру — 0.8. Ночью — 0.1.
Он записывал в тетрадь. Столбцы: дата, время, показание. Рисовал графики — на клетчатой бумаге, карандашом, аккуратно, как учил студентов на практике. Точки, линии, оси. Пытался увидеть закономерность. Суточный цикл? Тогда пик должен быть в одно время. Не совпадало. Зависимость от ветра? Он не знал, какой ветер наверху. Осадки? Не знал. Температура? Не знал.
Числа были. Закономерности — нет.
Может быть, дозиметр сбоил. Нестабильное питание — аккумулятор садился, напряжение плавало. Может быть, трубка была повреждена — он же нёс её по лестнице в первый день, на бегу, стукнул об косяк. Может быть, фон действительно скакал — ветер менял направление, гнал радиоактивное облако то ближе, то дальше, и это было нормально, если «нормально» вообще применимо к тому, что произошло.
Он не знал.
— Так можно выходить или нет? — спросил Дима на седьмой день.
— Пока нет.
— Почему? Вчера было 0.2. Это мало?
— Это… — Андрей замолчал. — Показания нестабильны.
— Может, он просто сломан.
Тишина. Щёлк. Щёлк.
— Может, — сказал Андрей.
Дима посмотрел на него. Долго. Потом отвернулся и пошёл вдоль стены.
Вера Сергеевна подошла после отбоя, когда дети уснули.
— Андрей Викторович. Дети спрашивают — когда мы выйдем?
— Я не знаю, Вера Сергеевна.
— Они не могут здесь вечно. Маленькие плачут по ночам. Настя перестала есть.
— Я знаю.
— Что говорит ваш прибор?
— Разное.
Она постояла. Кивнула. Ушла к своим.
Андрей достал тетрадь. Открыл на странице с графиком. Кривая шла зигзагом — вверх, вниз, вверх, вниз — без ритма, без логики, как кардиограмма больного сердца.
Он перевернул страницу. Чистая клетка. Написал: «День 7. Прибор ненадёжен. Возможные причины: 1) нестабильное питание; 2) повреждение трубки; 3) реальная флуктуация фона; 4) ошибка в формуле пересчёта (коэф. для СБМ-20 или СБМ-21?). Вывод: данные непригодны для принятия решения.»
Посмотрел на написанное. Вывод был честный. И абсолютно бесполезный.
На восьмой день он провёл урок.
Не по географии и не по истории. По физике. Его предмет. Его территория.
Дети сидели на матрасах полукругом. Андрей стоял у стены, где висел лист ватмана — Зинаида нашла рулон в кладовке, и он прикрепил его кнопками. Мел нашёлся в кармане его пиджака — два кусочка, белый и жёлтый. Он машинально сунул их туда в первый день, когда уводил восьмой класс из кабинета. Доски не было, но ватман на стене — хуже, чем ничего.
— Радиация, — сказал он. — Кто знает, что это?
Тишина. Потом Марина, шестнадцать лет, с тёмными кругами под глазами:
— Это когда атомная бомба.
— Не только. Радиация есть везде. Космическая — идёт от звёзд. Земная — из горных пород. Она была всегда, задолго до бомб.
Он рисовал на ватмане. Атом. Ядро. Нейтроны. Альфа-частицы — два протона, два нейтрона, как маленький кулак. Бета — электрон, быстрый, лёгкий. Гамма — волна, невидимая, проникающая.
— Альфа не проходит через бумагу. Бета — через тонкий металл. Гамма — через бетон. Но чем толще стена, тем меньше проходит.
— А наша стена? — спросил Кирилл. Одиннадцать лет, худой, острые локти, глаза серьёзные.
— Полметра бетона. Это много.
— Хватит?
— Хватит.
Он рисовал. Период полураспада — время, за которое активность падает вдвое. Йод-131 — восемь дней. Цезий-137 — тридцать лет. Стронций-90 — двадцать девять лет.
— Восемь дней — это когда? — спросила Настя, девять лет, тихая, маленькая, та, которая перестала есть.
— Через восемь дней одного из веществ станет вдвое меньше. Потом ещё через восемь — ещё вдвое. И так далее.
— А другие?
— Другие — дольше.
— Насколько?
— Тридцать лет.
Тишина. Даже дозиметр, казалось, щёлкал тише.
— А мы умрём? — спросил Кирилл.
Андрей посмотрел на него. На мальчика с серьёзными глазами и острыми локтями, в мятой школьной рубашке, которую не менял восемь дней.
— Мы в укрытии. Стены толстые.
— А когда мы выйдем — мы умрём?
Мел в руке Андрея хрустнул. Обломок упал на пол, белый на сером бетоне.
Он нагнулся, поднял. Повертел в пальцах.
— Я не знаю, Кирилл, — сказал он. — Пока мы здесь.
Урок закончился. Дети разошлись по матрасам. Андрей стоял у ватмана и смотрел на формулы. Правильные. Точные. Мел крошился у него в кармане.
На девятый день ночью Андрей сидел у радиоприёмника.
Приёмник был старый — «Океан-209», из учительской, на батарейках. Батарейки садились. Андрей включал его раз в сутки, на пятнадцать минут, крутил колёсико настройки от края до края. Медленно. Частота за частотой.
Шипение. Шипение. Шипение.
Белый шум, равномерный, бессмысленный, как дождь по жести. Иногда в нём чудился ритм — человеческий голос, слова — но это был обман, мозг собирал паттерны из хаоса, потому что мозг не умеет не собирать, это его работа.
Шипение. Щелчок. И —
«...ация... пункт... сбо... шоссе... семнад...»
Андрей замер. Пальцы — на колёсике, не двигать, не дышать.
Шипение.
Голос пропал. Три секунды — может, четыре. Мужской голос, ровный, записанный или живой — не разобрать. «Эвакуация», «пункт», «шоссе», «семнад» — семнадцать? Семнадцатое? Семнадцатый километр?
Он крутил колёсико дальше. Туда-обратно. Десять минут. Ничего. Шипение.
Выключил. Сел на пол. Руки на коленях.
— Слышал? — Дима. Не спал. Сидел у двери, как каждую ночь.
— Слышал.
— Что это было?
— Не знаю. Обрывок. Может быть, запись. Автоматическая трансляция.
— Может быть, живой.
— Может быть.
— Может, нас ищут.
Андрей промолчал.
— Может, нас ищут, — повторил Дима. — Эвакуация. Пункт сбора.
— Мы не знаем, где этот пункт. Не знаем, когда это передано. Не знаем, работает ли ещё.
— Но кто-то передаёт.
— Или передавал. Автоматика. Аккумулятор и магнитофон. Крутится, пока есть заряд.
Дима замолчал. Потом:
— Ты во всём видишь худшее.
— Я вижу то, что есть.
— Тогда сиди.
Андрей не ответил. Пал Палыч закашлялся во сне — долго, мокро, надсадно. Потом затих. Хрип вернулся.
Щёлк. Щёлк. Щёлк.
На десятый день утром Марина закричала.
— Снег! — Она стояла на перевёрнутом ящике из-под мела, лицо прижато к подвальному окошку, рукав — на стекле, тёрла, размазывая грязь. — Там снег! Смотрите!
Младшие вскочили первыми. Подбежали, толкаясь, полезли на ящик — двое поместились, остальные тянули шеи.
— Снег! Снег!
— Красиво, — сказала Марина. Такой голос Андрей не слышал десять дней.
Андрей поднялся. Подошёл. Мимо детей — осторожно, не отодвигая, — посмотрел поверх голов.
За стеклом — белое. Школьный двор — белый. Турник — белый. Скамейки — белые. Тополя у забора — белые. Белое лежало ровно, без следов, без теней, как чистый лист, и в пепельном свете октябрьского утра это действительно было красиво.
Октябрь. Двенадцатое, может, тринадцатое — он сбился. Снега не бывает в октябре. Не здесь, не в этом городе, не в этой полосе.
Он стоял и смотрел.
Белое лежало неподвижно. Ни ветра, ни позёмки. Ровный, мёртвый покров, и от него шёл свет — тусклый, рассеянный, без источника, без направления.
Не снег.
Десять лет назад — монография в институтской библиотеке, верхняя полка, пыльная обложка. Радиоактивные осадки. Продукты деления, вынесенные в атмосферу взрывом, поднятые на десятки километров, разнесённые ветром. Конденсация на пылевых частицах. Выпадение. Белое, серое, жёлтое — зависит от состава грунта в эпицентре. Здесь — белое.
Пепел.
Дети смотрели в окно и улыбались. Первый раз за десять дней — улыбались.
Пусть. Пусть ещё минуту.
Андрей отошёл. Сел на матрас. Взял тетрадь.
«День 10. Осадки. Предположительно — радиоактивные. Белый покров, равномерный. Без ветра.»
Не показал никому.
— Снег — значит, осадки были, — сказал Дима. Он уже стоял у двери. Куртка застёгнута. — Значит, фон мог снизиться. Основная масса — на земле, а не в воздухе. Так?
— Не так, — сказал Андрей. — Это не снег.
— А что?
— Пепел.
Слово упало в подвал, как камень в колодец. Тишина — долгая, бетонная.
Марина отступила от окна. Медленно. Смотрела на свой рукав — тот, которым тёрла стекло.
— Радиоактивный? — спросил Дима.
— Вероятно.
— Вероятно — это да или нет?
— Это «я не знаю точно, но по всем признакам — да».
Дима стоял у двери. Руки опущены. Потом поднял одну, потёр затылок.
— Я выхожу.
— Дима.
— Мне плевать на твой счётчик. Он не работает. Ты сам не знаешь, работает ли он. Десять дней ты говоришь «нельзя», а цифры каждый день другие. Может, там давно безопасно. Может, мы сидим тут как идиоты, пока нас эвакуируют.
— Или может быть, там фон, от которого через час начнёт тошнить.
— А может, нет.
Тишина.
— Я тебя не держу, — сказал Андрей. Голос ровный. Руки — вдоль тела, пальцы сжаты. — Дверь не заперта.
Дима посмотрел на него. На детей — девять лиц, бледных, внимательных. На Пал Палыча — серый, лежит, глаза закрыты. На Веру Сергеевну — стоит, руки сцеплены, смотрит в пол. На Зинаиду — сидит у примуса, режет крупу по порциям, не смотрит.
Повернулся. Дверь. Ступени вверх — двенадцать, Андрей знал, считал. Лязг верхней двери. Свет — белый, пепельный — хлынул сверху, как вода. Потом дверь закрылась. Лязг.
Тишина.
Щёлк. Щёлк. Щёлк.
Андрей подошёл к дозиметру. Посмотрел на экран. 0.4. Минуту назад было 0.3. Или 0.4 — он не записал. Достал тетрадь. Записал: «10:15 (прибл.) — 0.4. Дима вышел.»
Потом сел на пол у стены и стал ждать.
Два часа.
Вера Сергеевна читала младшим про наложение шины при переломе голени. Голос — ровный, учительский, тот же голос, которым она двадцать лет читала про Колобка и про то, как хлеб приходит на стол. Дети слушали. Марина сидела в углу, обхватив колени, и смотрела в пол. Кирилл — рядом с Андреем, молча, как часовой.
Пал Палыч не просыпался. Хрип стал тише.
Зинаида варила кашу. Запах — горелая крупа и бензин от примуса.
Щёлк. Щёлк.
Потом — лязг наверху. Ступени. Дверь.
Дима вошёл.
На волосах — белое.
Он отряхнулся — машинально, как от обычного снега, и белое полетело с него, и Андрей увидел, как Марина отшатнулась, и Вера Сергеевна прижала руку к лицу, и Кирилл рядом перестал дышать.
— Тихо, — сказал Андрей. — Не трогайте. Дима, куртку — снять. К стене. Ботинки тоже.
Дима снял. Движения были странные — нетвёрдые, будто на ветру.
— Тихо там, — сказал он. — Пусто. Никого. Школа стоит. Дома стоят. Всё стоит. Только белое.
— Люди?
— Нет. Ни одного. Ни звука. Даже птиц. Я дошёл до угла — видно проспект. Тоже белый. Машины стоят. Одна — с открытой дверью.
— Пахнет?
Дима помолчал.
— Озон. Как после грозы. И ещё что-то. Металл. Как будто лижешь батарейку.
Андрей подошёл к дозиметру. Экран: 0.7. Было 0.4 — или 0.5? Он не записал точное время ухода Димы. Не записал.
— Повысилось, — сказал он.
— Насколько?
— С 0.4 до 0.7.
— И что это значит?
— Может означать, что ты принёс на одежде. Может — что фон повысился независимо. Может — что прибор нестабилен и скачок не связан ни с чем.
— Так что?
Андрей посмотрел на дозиметр. На тетрадь. На ватман с формулами.
— Я не знаю, — сказал он.
Дима смотрел на него. Все смотрели.
— Ты не знаешь, — повторил Дима. Не зло — устало.
— Нет. Не знаю.
Дима сел на пол. Вытянул ноги. Закрыл глаза.
Андрей записал в тетрадь: «12:20 (прибл.). Дима вернулся. Показания: 0.7. Было 0.4 (или 0.5). Время отсутствия — ~2 часа. Куртку и ботинки изолировал у стены. Нужна дезактивация — нечем.»
К вечеру Пал Палыч открыл глаза.
— Андрей Викторыч, — позвал тихо.
Андрей подсел. Пал Палыч лежал на спине, руки вдоль тела, серый, как бетон вокруг. Губы — синие.
— Таблетки, — сказал Пал Палыч. — Кончились вчера.
— Я знаю.
— В аптеке. Два квартала. Нитроглицерин. Любой.
— Я знаю, Пал Палыч.
Старик закрыл глаза. Дыхание — мелкое, частое, с паузами.
Зинаида подошла после ужина.
— Крупы на три дня. Банки — на два. Вода пока идёт.
— Пока, — повторил Андрей.
— Если перестанет — на сутки, может, двое. Ведро есть. Полное.
Она говорила, как отрезала: короткие фразы, без интонаций, без лица. Двадцать лет в столовой — она умела считать порции, граммы, литры. Цифры. Те, которым можно верить.
Вера Сергеевна подошла последней.
— Настя не ела два дня. Кирилл кашляет — третью ночь. Витя не разговаривает с позавчера. Маленькие плачут каждую ночь.
— Я знаю.
— Им нужен воздух. Свет. Движение. Они бледные. Они не спят.
Андрей молчал.
— Что говорит ваш прибор? — спросила Вера Сергеевна.
— Разное.
— Андрей Викторович. Мы не можем здесь оставаться. И не можем выйти. Так что делать?
Он не ответил. Она постояла. Ушла.
Дети смотрели на него. Девять пар глаз. Не все — некоторые смотрели в стену, в пол, в темноту, — но те, кто смотрел, смотрели на него. Учитель. Он знает. У него прибор с цифрами и тетрадь с графиками и доска с формулами. Он должен знать.
Ночь.
Все спали. Пал Палыч хрипел — тише, чем раньше. Дима — у двери, голова на коленях, тоже спал, впервые за все дни. Кирилл кашлял во сне — сухо, коротко, как лай.
Андрей сидел у дозиметра. Свеча — последняя. Тетрадь в клеточку, открытая на первой странице.
Он перечитывал.
День 3. Утро — 0.3. День — 0.4. Вечер — 0.5. Ночь — 0.3. День 4. Утро — 0.2. День — 0.3. Вечер — 0.4. Ночь — 0.2. День 5. Утро — 0.2. День — 0.5. Вечер — 0.8. Ночь — 0.3. День 6. Утро — 0.4. День — 0.3. Вечер — 0.6. Ночь — 0.1. День 7. Утро — 0.5. День — 0.7. Вечер — 0.3. Ночь — 0.2. День 8. Утро — 0.3. День — 0.4. Вечер — 0.6. Ночь — 0.4. День 9. Утро — 0.2. День — 0.3. Вечер — 0.5. Ночь — 0.3. День 10. Утро — 0.4. Дима ушёл — 0.4. Дима вернулся — 0.7. Вечер — 0.5. Ночь —
Он посмотрел на экран. 0.15.
Ноль пятнадцать. Самое низкое за все десять дней.
Он перелистывал страницы. Графики. Кривые. Точки, разбросанные по клетчатому полю, как дробь по мишени. Ни тренда, ни цикла, ни паттерна. Шум. Он десять дней измерял шум и принимал решения на основе шума. Говорил «нельзя», когда цифры шли вверх. Говорил «рано», когда цифры шли вниз. А цифры не шли — они прыгали, как монетка, орёл-решка-орёл-решка, и каждый раз он видел в них то, что хотел видеть, или то, чего боялся.
Или — не шум.
Нет, не так. Может быть, за числами стоял реальный процесс. Ветер, который он не чувствовал. Облако, которое приходило и уходило.
Щёлк.
Может быть, нужен был другой прибор. Калиброванный. Или другой человек — не учитель физики, а дозиметрист, который знает пороговые значения не из учебника, а из практики. Который отличает сбой от реального скачка.
Он закрыл тетрадь.
Формулы на ватмане — правильные. Графики в тетради — аккуратные. Числа на экране — точные. И всё вместе — ноль.
Всё было правильно. И ничего не отвечало на единственный вопрос: можно открыть дверь или нет.
Свеча догорала. Фитиль тонул в лужице воска, огонёк метался, тени прыгали по стенам. Андрей задул свечу. Темнота. Только экран дозиметра — зеленоватое свечение: 0.15.
Щёлк. Щёлк.
Он лёг. Закрыл глаза. Не спал.
Утро.
Свет в окошке — серый, тусклый, как вчера, как позавчера, как все десять дней. Белое за стеклом — на месте. Ни следов, ни ветра, ни движения.
Кирилл кашлял. Пал Палыч не хрипел — Андрей прислушался и не услышал хрипа, и сел, и посмотрел, и увидел, что Пал Палыч лежит с открытыми глазами, и глаза живые, но лицо — серое, неподвижное, как маска. Губы шевельнулись:
— Душно.
Зинаида раздала кашу. Последняя крупа. Банок — четыре. На пятнадцать человек — меньше чем на день.
Андрей встал. Подошёл к дозиметру. Экран: 0.15. То же, что ночью. Восемь часов — одно число. Стабильное.
Стабильное — потому что фон стабилен? Или — потому что прибор наконец встал на одну цифру, как застрявшие часы?
В тетради: «День 11. Утро. 0.15. Без изменений за 8 часов. Интерпретация: ?»
Знак вопроса — жирный, вдавленный в бумагу.
Четырнадцать лиц. Зинаида тёрла котелок тряпкой — методично, без воды, досуха. Вера Сергеевна держала руку на голове Насти. Кирилл кашлял.
Андрей положил тетрадь на ведро, рядом с дозиметром. Встал. Одёрнул пиджак — тот же, десять дней, мел на рукавах, мел в кармане.
Подошёл к двери.
Не объявлял, не объяснял. Что объяснять? Цифры не помогут. Формулы не помогут. Десять дней он говорил «нельзя» — на основании чего? Числа, которым нельзя верить. Прибор, который, может быть, сломан. Знание, которого недостаточно.
«Что» — он знал. Альфа, бета, гамма. Правильно. Точно. Бесполезно.
— Андрей Викторович? — Вера Сергеевна. Тихо.
Он остановился. Обернулся.
Четырнадцать лиц. Девять детских.
— Я посмотрю, — сказал он.
Положил руку на дверную ручку. Металл — холодный, влажный, с конденсатом. Ступени вверх — двенадцать. Он знал. Верхняя дверь — тяжёлая, железная, с рычагом.
Рычаг повернулся легко.
Свет — белый, ровный, без теней — хлынул в проём. Запах — озон, мел, что-то горькое, металлическое, и под ним — тишина. Не пустая тишина: полная, плотная, как вата в ушах. Ни ветра. Ни птиц. Ни машин. Ни голосов. Город — белый, неподвижный, мёртвый, как лист ватмана, на котором ещё ничего не нарисовано.
Андрей стоял на пороге.
Белое лежало на ступенях, на крыльце, на асфальте школьного двора. Тонкое — сантиметр, может, два. Ровное. Он наклонился, протянул руку. Пальцы коснулись — мелкое, сухое, невесомое, как мука. Как мел.
За ним, внизу, в подвале, щёлкал дозиметр. Или не щёлкал — он уже не слышал. Может быть, расстояние. Может быть — уши привыкли и перестали различать.
Он выпрямился. Стоял.
Белый свет. Белый двор. Белый город.
Тишина.
Треск угля — сухой, короткий.
Она помолчала. Посмотрела на огонь.
Кто-то пошевелился в темноте. Больше — ничего.