Автор: · Слово и Кровь · Книга 1. Безродный

Глава 2 из 2 отрывка · ≈ 6 195 слов · ~31 мин чтения

Глава 2. Бегство

Ладонь легла на рот, горячая, мокрая от чужого пота, и пальцы Даньки стиснули так, что губы прижались к зубам. Безымянный дёрнулся. Вторая рука перехватила его за затылок с силой, прижимая к камню.

— Не дыши! — прошептал Данька. Голос у него стал плоским, выскобленным до дна, в нём не было ничего от парня, который огрызался и жаловался на рану. — Не шевелись. Ничего не делай.

Безымянный замер. Что-то внутри, глубже разума и раньше страха, знало: стань камнем, и камень не тронут.

Второй удар пришёл через пол.

Камни под спиной дрогнули мелко, сильно. Вибрация прошла по позвоночнику вверх, к затылку, зубы же отозвались, каждый отдельной нотой. Пыль посыпалась с потолка сухим мелким шелестом, оседая на лицо невесомой серебристой крупой. Данька вжался в стену за камнем, глаза белые и неподвижные. Рука на его рту не дрожала, хотя вся остальная часть Даньки дрожала, от колен до плеч.

Третий удар качнул стены. Кладка хрустнула где-то в дальнем углу, камни посыпались с глухим тяжёлым стуком, тёмное облако пыли поползло по полу. Давление нарастало с каждым ударом, и дышать через пальцы Даньки было трудно, каждый вдох давался с усилием, как будто грудную клетку сжимали снаружи. Безымянный дышал по чуть-чуть, мелкими глотками, вбирая воздух краем рта. И привкус меди в горле стал сильнее.

Потом пришла волна.

Тяжесть навалилась разом, прижала к полу, вдавила в камень каждым ребром, каждым позвонком. Лёгкие сжались, воздух вышел из горла тонким хрипом, который он не контролировал. Грибница на мёртвых телах вспыхнула зелёным, все разом, мертвенный свет, озаривший стены и лицо Даньки, белое, с прикушенной до крови губой. Свет вспыхнул и погас. Темнота вернулась.

Тишина.

Она длилась так долго, что он успел посчитать удары сердца до двадцати, и каждый удар был отдельным, гулким, отдававшимся в висках. Ладонь Даньки ослабла, пальцы разжались, безымянный вдохнул. Воздух сырой, кислый, но лёгкие приняли его с судорожной жадностью. Данька сидел, привалившись к стене, с пустыми глазами и слушал. Они оба слушали.

Оно не вернулось.

Минута, две. Мир возвращался по капле: мелкое подрагивание воздуха, скрип камня где-то в дальнем углу, каждый новый звук ложился на тишину, будто проверяя, можно ли. Серебристая пыль, замершая во время волны, качнулась, начала оседать. Мёртвые грибницы на телах не вспыхнули снова. Они погасли окончательно, и в темноте безымянный различал только контуры стен и тусклое пятно проёма, за которым стояла ночь.

— Уходим! — сказал Данька. Одно слово, без голоса. Поднялся, покачнулся, ухватился за стену, костяшки его пальцев побелели.

Собирать было нечего. Безымянный подхватил мешок мертвеца, перекинул через плечо. Проверил ремень ржавого ножа на поясе, подтянул так, чтобы лезвие не хлопало по бедру. Данька же шагнул к проёму и замер, вжав голову в плечи, прислушиваясь. Ночь снаружи стояла немая, и они вышли в неё, один за другим, не оглядываясь.

Воздух же снаружи был холоднее и чище, чем в корчме. Он вдохнул полной грудью, лёгкие приняли холод с облегчением. Кровь осталась за спиной, за мёртвыми. Двор корчмы в темноте был едва различим: битый камень под ногами, сквозь который пробивалась алая трава, но даже она погасла, тусклая, неподвижная после прохода волны. Верстовой столб у развилки стоял чёрным силуэтом на фоне чуть менее чёрного неба, вырезанный на нём символ был невидим. Безымянный прошёл мимо, не повернув головы, потому что смотреть было некуда и не на что.

Шли без слов. Данька не мог бежать: нога подволакивалась, и каждый шаг давался с коротким хрипом, который парень давил в горле, стиснув зубы. Безымянный приноровился к его темпу, подставил плечо. Данька повис на нём, тяжёлый, горячий, двигались по тропе, едва различимой в темноте, шаг за шагом, проверяя каждый.

Луны не было. Облака стянули небо плотным слоем, и свет шёл только от грибницы на стволах вдоль тропы, тусклое зеленоватое мерцание, хватавшее, чтобы различить ствол от пустоты, но не больше. Каждые полчаса Данька сползал с его плеча на землю, не говоря ни слова, садился, привалившись к стволу, дышал. Безымянный стоял рядом, согнувшись, уперев руки в колени, пережидая дрожь, которая шла от бёдер и не отпускала. Рёбра ныли при каждом вдохе, правое колено подклинивало на подъёмах. Он стал щадить правую ногу, перенося вес на левую, пока та не онемела до бедра. Ссадины на спине прилипли к рубахе. Каждое движение отрывало ткань от сукровицы с тихим влажным хрустом, от которого сводило зубы.

На третьем привале Данька не поднялся сам. Безымянный подождал, потом тронул за плечо. Данька дёрнулся, открыл глаза, долго не мог сфокусировать взгляд. Лоб у него горел, жар шёл ровный, глубокий, от которого пальцы отдёрнулись сами. Безымянный проверил повязку: ткань промокла, но крови было меньше, чем он ждал, и хуже было то, что кожа вокруг раны стала горячей и твёрдой на ощупь, набухшей от воспаления.

— Встаём! — сказал безымянный.

— Сейчас... — Данька, но глаза его закрылись снова, не двинулся с места.

Безымянный ждал, считая удары собственного сердца. На двадцатом Данька открыл глаза, сел, упёрся кулаком в землю, поднялся по частям: сначала одно колено, потом второе, выпрямился, качнулся, безымянный перехватил его за плечо, удержал. Данька выдохнул сквозь зубы, тонко. Запах дыхания горький, кислый. Безымянный не знал, как пахнет лихорадка, но вот что пахнет она именно так, знал.

Через час тишина отпустила. Вернулся ветер, а за ним шевеление воздуха в кронах. Мир снова двигался, замершее ожидание ослабло, хотя не ушло до конца. Грибница на стволах мерцала тусклее, чем раньше. Или как будто то, что мерцало, было уж не грибницей, а чем-то, что притворялось грибницей и питалось тем же, чем и тварь, прошедшая сквозь корчму. Безымянный отвернулся от грибницы, пошёл дальше.

Дорога шла по пологому подъёму, и Данька тяжелел с каждым шагом. Безымянный перехватил его удобнее. Плечо горело, шея ныла, а он шёл, ведь идти было единственным, что имело смысл. Остановиться означало сесть, а уж сесть означало не встать, он знал это не разумом, а телом, тело не позволяло сесть.

Данька заговорил первым.

— Повезло, — сказал он. Хрипло, почти беззвучно, не поворачивая головы. — Нам повезло.

— Почему оно прошло мимо? — сказал безымянный.

— Не знаю. — Данька привалился к стволу, закрыл глаза. — Твари чуют магию. Кровь, наговоры. Если ты для них пустой, ты камень. Может, мы оказались камнями.

Безымянный подумал о вспышке грибницы и о тяжести, которая легла на корчму и прошла сквозь них. Подумал и не сказал ничего.

— Идём, — сказал он. — До рассвета надо уйти дальше.

Данька открыл глаза и уставился снизу вверх. Лицо его в зелёном свете грибницы было землистым, с тёмными провалами глаз.

— Куда, — сказал Данька. Голос усталый, без вопроса.

— В ту сторону, откуда не слышно, как земля хочет нас убить, — сказал безымянный.

Данька фыркнул сквозь стиснутые зубы. Выдохнул, выдох перешёл в хрип, хрип в тихий стон, который он прервал, прикусив губу. Протянул руку. Безымянный подхватил его, поднял, они пошли дальше, тропа вела в темноту, темнота не кончалась.


Лес начался за час до рассвета.

Деревья появились не постепенно, а сразу, как стена, которую кто-то поставил поперёк тропы. Шаг назад было открытое место, серое, пустое, продуваемое ветром, а шаг вперёд, и стволы встали плотно, серебристо-серые и гладкие, без единого нароста. Безымянный провёл ладонью по ближайшему. Кора была ледяной, на ней остался серый отчётливый отпечаток. Он убрал руку. Отпечаток таял, стирался сам собой, через несколько секунд ствол был чистым.

Пепельники, как Данька назвал их позже сквозь стиснутые зубы: стволы толстые, в обхват, голые, без единой ветки до самых крон. Листья жёсткие, скрученные, и когда ветер трогал их, они шелестели жестяным звуком, тонким, неживым. Под ногами был не грунт, а мелкий серый пепел, сухой, невесомый, поднимавшийся при каждом шаге облачками и оседавший обратно с едва слышным шорохом.

Тишина стояла другая, не та, что была в корчме перед тварью, а давняя, вросшая в стволы, в пепел, без птиц, без шороха зверья в подлеске. Безымянный остановился, прислушался. Тишина набилась в уши, ватная, плотная. Слышны были лишь их шаги да хриплое дыхание Даньки, частое, неровное.

— Плохой знак, — сказал Данька сквозь зубы. — Больная земля. Ничего живого мелкого. Ни Пухов, ни жуков. Только то, что питается мёртвым. Данька лишь морщился на каждом шаге, хватался за бок и терпел, прикусив губу до крови, которая стояла тёмной каплей в углу рта, а он не замечал её.

Рассвет пришёл без солнца: небо посерело, потом побелело, свет просочился сквозь облака рассеянный, тусклый, Пепельники же не отбросили теней. Мир стал плоским, лишённым глубины. Безымянный смотрел вперёд по тропе, не мог определить, где стволы кончаются и начинается пространство между ними.

Воздух был сухим, с привкусом металла на языке, не пах ничем. Безымянный дышал и чувствовал пустоту в лёгких, потому что каждый вдох был неполным, лёгкие не могли набрать достаточно.

Тропа разветвилась. Левая ветка уходила в гущу Пепельников, узкая, заросшая, пепел на ней лежал нетронутый. Правая была чуть шире, на ней попадались камни, обкатанные, уложенные в ряд, остатки мощения. Кто-то ходил здесь давно, до того, как лес стал мёртвым.

Безымянный остановился на развилке. Данька висел на его плече, дышал, вес его тянул вниз, плечо горело. Левая тропа уходила в темноту, правая лежала шире и светлее, а он не знал, какую выбрать. Ноги шагнули направо, уверенно, без колебания, и он не стал спорить, потому что спорить с шагом, который уже сделан, было глупо.

Данька споткнулся о корень, упал на колени, безымянный подхватил его за плечо, поднял. Лоб у Даньки был горячим, мокрым, парень отвёл глаза.

— Нормально, — сказал Данька.

— Ты горячий, — сказал безымянный.

— Я всегда горячий, — сказал Данька. Скривился. — Не трогай. Идём.

Они двинулись дальше, лес стоял глухой и неподвижный вокруг них.

Голоса пришли через полчаса. Рука безымянного дёрнулась к поясу, к ржавому ножу на ременной петле. Где-то между деревьями, справа, не близко, но отчётливо, прозвучал обрывок разговора на незнакомом языке, быстром, гортанном. Женский смех, далёкий, разнёсся по стволам Пепельников. Мужской голос, резкий, оборвался на полуслове.

— Тихо! — Данька схватил его за запястье горячими влажными пальцами, хватка слабая, но цепкая. — Это Звущи. Звуки из прошлого. Не тронут.

Безымянный стоял, слушал. Голоса шли из-за стволов Пепельников, глухие, отдалённые, как через толстое стекло. Смех стих, а команда повторилась, тот же мужской голос, строгий, обрывистый. И за ней пришёл грохот, от которого дрогнул воздух, хотя ни одна ветка не шевельнулась, ни один лист не качнулся. Звук без источника. Потом ещё раз, тише, дальше: земля помнила падение и не могла замолчать.

И одно слово.

Отдельное от остальных, чётче, ближе. Голос, который не был ни мужским, ни женским, звучал коротко и гулко, с расходящимся эхом, эхо не затихало дольше, чем следовало. Оно держалось в воздухе, вибрация от него прошла через горло безымянного, легла на рёбра.

Ноги встали сами. Сердце ударило сильнее, один раз, пальцы сжались в кулаки, мышцы в плечах натянулись. Слово было знакомым. Он не знал, что оно значит. Покалывание в пальцах не уходило ещё долго после того, как голоса растаяли. Данька смотрел на него, взгляд его был настороженным и цепким.

— Что? — сказал Данька.

— Ничего, — сказал безымянный. Пальцы разжались по одному, будто не хотели отпускать, покалывание ушло из кистей, но осталось где-то глубже, между рёбрами, маленькое, упрямое.

Взгляд Даньки не двигался, прошло несколько ударов сердца, прежде чем парень заговорил тише.

— Звущи не опасны, — сказал Данька. — Но иногда повторяют крики из Войны, голоса тех, кто умирал. Мой дед слышал, мальчишкой. Потом две недели не мог заснуть. — Данька потёр шею нервным движением, огонёк в его глазах был старым, дедовским, глубже усталости и лихорадки. — Говорил, крики приходили ночью. Тихие. Кто-то за стеной зовёт и не может докричаться.

Данька замолк, лицо его стало старше, в нём проступило дедовское, хмурое, вросшее в кости.

— А ты ничего, — сказал Данька. — Слушаешь спокойно.

— Может, я уже слышал крики, — сказал безымянный. — И привык.

Данька глянул на него косо и отвернулся. Звущи затихли, растворились в тишине леса, тишина сомкнулась за ними. Лес стоял неподвижно, мёртвый, давно смирившийся со своей смертью.

Безымянный шёл и думал о слове, которое прозвучало отдельно от остальных, которое не было ни приказом, ни вопросом, а чем-то коротким, гулким, требующим ответа. Он обернулся. Не решал оборачиваться. Шея повернулась сама, и в повороте была уверенность, которой в голове же не было. Покалывание в пальцах вернулось на секунду, ушло, он согнул пальцы, выпрямил, они слушались, руки были его руками, хотя уверенности в этом не было никакой.

Шли ещё час. Данька дышал с каждым переходом тяжелее, привалы растягивались, а переходы между ними сокращались. На одном из них парень сполз по стволу, сел в пепел, голова упала на грудь, глаза закрылись. Безымянный подождал. Потом тронул за плечо, Данька вздрогнул, открыл глаза, мутные, плохо фокусирующиеся.

— Ты хоть куда идёшь? — сказал Данька. Язык заплетался, слова выходили неровными, с провалами.

— Туда, где не тихо, — сказал безымянный. — Ты сам сказал: тишина означает больную землю. Значит, надо идти, пока не станет шумно.

Данька уставился на него. В мутных глазах мелькнула кривая тень улыбки.

— Логика у тебя, — сказал Данька. — Странная. Но логика.

К полудню тропа вывела к ручью.

Вода текла горизонтально. Безымянный остановился и смотрел: русло шло по склону, вода должна была течь вниз, но текла вдоль, ровно, спокойно, игнорируя уклон, прозрачная, без ряби. Он присел на корточки и опустил палец в воду. Холодная, чистая, течение ощутимое, плотное, а шло не туда, куда должно было идти, вода не замечала, ей было всё равно.

Здравый смысл, если он когда-то был, остался за белой стеной. — Жила под ним, — сказал Данька. Стоял на коленях у воды, тяжело дыша. — Вода путается. Пить можно. Наверное. Я пил из таких. Живой вроде.

Безымянный зачерпнул ладонью и пил первым. Вода была чистой, холодной, с минеральным привкусом, который лёг на язык и долго не уходил. Пил, пока в желудке не стало тяжело. Желудок требовал воды с тупой безотчётной жадностью. Он же подчинялся, потому что желудок пока не ошибался.

Данька пил после него, захлёбываясь, вода текла по подбородку, он не замечал.

— Лагерь здесь, — сказал безымянный.

Парень не спорил, привалился к валуну, закрыл глаза, лоб его блестел от пота, хотя утро было прохладным, щёки покраснели. Через минуту он провалился в забытьё. Дыхание стало частым, мелким, с хрипотцой на вдохе, он бормотал что-то, слова сплавлялись, слипались, неразборчивые. Одно безымянный разобрал, на выдохе, едва слышное: «...пепл...»

Бормотание затихло. Безымянный сидел рядом, слушая дыхание раненого и тихий плеск ручья, который тёк не туда.

По ту сторону русла воздух был другим, гуще, теплее, чем здесь. Безымянный вглядывался в темноту за ручьём и различал только массу стволов, плотную, непроницаемую. И оттуда, издалека, долетал звук, который мог быть смехом, а мог быть ничем. Данька ворочался в забытьи и бормотал, один раз вскрикнул сдавленно и затих. Безымянный проверил повязку, не вставая: приложил ладонь к ткани, ткань была горячей, влажной, жар не спадал, он уже понимал, что времени оставалось меньше, чем казалось утром.

Пластинка на шее грела, тепло шло волной чуть медленнее его сердцебиения. Он сжал её через ткань, держал, тепло от неё шло мягкое, постоянное.

Думал о мёртвых в корчме, о чистых одинаковых порезах, слишком ровных для боя. О своих руках, которые умели перевязывать рану и плести сложные узлы. О том, что эти руки умели ещё. За белой стеной. ***

Данька открыл глаза через час, может два. Огляделся, не узнавая места. Увидел безымянного, лицо вытянулось.

Потом сел, поморщившись, прижал руку к боку. Лицо серое, рыхлое, тени под глазами залегли глубоко, до самых скул.

Безымянный собрал сухие ветки, сложил шалашиком, достал кресало из мешка мертвеца, ударил. Искра высеклась с первого раза. Трут занялся, веточки затрещали, пламя поднялось ровное и послушное. Руки работали сами, точно, без заминки. Он смотрел на свои руки и ждал, когда они остановятся. — Лихо, — сказал Данька, наблюдая от валуна, привалившись спиной к камню. — С первой искры. Не все добытчики так могут.

— Я не добытчик, — сказал безымянный.

Данька хмыкнул сквозь зубы.

— Это я заметил, — сказал Данька, и пламя костра отражалось в его внимательных прищуренных глазах, которые обегали безымянного с головы до ног. — Руки не те. Слишком чистые, даже с этими шрамами. И двигаешься ты странно. Всё время ждёшь удара.

— Может, и жду, — сказал безымянный. — Первый удар я, видимо, пропустил.

Парень хмыкнул, подтянул колено к груди, поморщился, опустил обратно.

— И юмор у тебя, — сказал он. — Как у битого. Который ко всякому дерьму привык.

— Или как у человека, который больше ничего не помнит, — сказал безымянный. — Юмор единственное, что осталось.

Данька смотрел в костёр, потом коротко кивнул.

— Данька, — сказал он. — Из Горелого Пня. Если ты забыл.

— Не забыл, — сказал безымянный.

— А как мне тебя звать? «Эй ты» надоело.

Безымянный подумал. За белой стеной стояло имя, которое не отзывалось и не пропускало. Он потянулся к нему, формально, белое осталось белым, стена не шевельнулась.

— Никак, — сказал он. — Пока.

— Ну, пока так пока, — сказал Данька. Пожал плечами и поморщился от движения. — Был у нас в Горелом Пне мужик, звали Кривой. Не потому что кривой, а потому что у него всё наперекосяк шло. Имя прилипло. Может, и тебе что-нибудь прилипнет.

— Жду с нетерпением, — сказал безымянный.

Данька хмыкнул, хмыканье перешло в кашель, он прижал ладонь к боку, пережидал, а костёр трещал, дым уходил вверх, прямой, тонкий, в серое неподвижное небо.

Потом Данька начал говорить, с паузами, когда рана дёргала или когда слова не шли, и это были не лекции, а обрывки: ответы на вопросы, которые безымянный задавал, и попытки Даньки понять, с кем он идёт.

— Кланы далеко, — сказал Данька, подбросил ветку в огонь, пламя качнулось, тени по стволам поехали, вернулись. — За стенами. Живут по-своему. Нас не трогают, мы не трогаем. Ну, почти.

— Почти? — сказал безымянный.

Данька поскрёб ногтем колено и помолчал, собираясь с мыслями.

— Иногда присылают людей, — сказал он. — За кристаллами. За зверьём. Платят мало. Но платят.

— А здесь?

Парень поворочал ветку в углях, по ней побежал огонь.

— Периферия, — сказал он. — Мелкие посёлки, охотники да сборщики. Кто не побоялся уйти от стен или кого не пустили обратно.

— Рядом Пустоши? — сказал безымянный.

Данька помолчал, ворочая ветку в углях.

— Рядом, — сказал он, лицо стало серьёзнее, чем за весь разговор, он заговорил тише. — Туда лучше не ходить, но там кристаллы. Без кристаллов не работают паровые машины, без машин клановые жить не могут. Вот мы и ходим.

— Кристаллы, — повторил безымянный. Слово было знакомым, округлым, вызывало лёгкий зуд за глазами, который не становился воспоминанием. — Какие?

— Мелкие, — сказал Данька. — Мутные. Растут в жилах, под землёй. Иногда выходят на поверхность. — Он ковырнул пальцем землю. — Кристалл размером с ноготь стоит три дня еды. Размером с кулак стоит лошадь. Мы за неделю собрали полтора мешка мелких. Хватило бы до зимы.

Парень оборвал себя на полуслове, лицо его потемнело. Полтора мешка остались в корчме, рядом с мёртвыми. Данька ковырнул ветку в углях, долго, потом сжал её в пальцах, прут хрустнул. — Ты маг? — сказал безымянный.

Парень фыркнул.

— Маг, — повторил он, скривившись. — Нет. Я простой, из Горелого Пня. Знаю мало, но знаю главное: как не сдохнуть на Периферии.

Запнулся и добавил тише:

— Раньше знал.

Безымянный подбросил ветку, огонь жевал её с треском, жадно, пуская искры.

— Что было ночью, — сказал он. — То, что прошло через корчму. Что это?

Данька смотрел в костёр, прежде чем ответить, огонь отражался в его глазах двумя маленькими точками.

— Выброс, — сказал Данька. — Или тварь, хрен разберёшь.

Он потянул воздух сквозь зубы, зашипел от боли в боку. Сплюнул.

— Жилы под землёй лопаются, и наружу лезет всякое. — Данька поморщился, перехватил бок ладонью. — Звери чудные, туман, который жжётся.

— А давление? — сказал безымянный.

— От которого зубы звенят, — сказал Данька и прижал ладонь к ране, выдохнув сквозь стиснутые зубы. — Дед рассказывал: до Войны жилы были тихие, а потом земля треснула и с тех пор не срослась. Безымянный подбросил ветку в костёр, пламя качнулось, выбив искры.

— Война? — сказал он.

— Двести лет назад, — сказал Данька. — Никто уже не помнит толком. Только земля помнит.

Он замолк и уставился в огонь, лицо его в оранжевом свете было усталым и старым, старше его двадцати лет.

В костре щёлкнуло полено, Данька дёрнулся от звука, отвёл глаза, злился на себя за вздрог, это было видно по тому, как сжал челюсти, заставил себя уставиться обратно в огонь.

Безымянный достал из мешка обрывок бумаги, развернул, буквы на нём мелкие, аккуратные, тёмными чернилами на желтоватом листе. Пальцы держали бумагу осторожно, по краям, чтобы не смять. — «Поставка кристаллов семнадцатого числа» — прочитал он вслух, буквы складывались сами, без усилия, слова шли без запинки. Безымянный читал дальше, прищурившись, водя пальцем по строке, слова выходили одно за другим: — «Серый реестр, жила, контора»

Он остановился, потому что слова шли, но стояли пустыми. Что такое «серый реестр», он не знал, «жила» в контексте документа не значила ничего, а «контора» вызывала отклик где-то за затылком, не воспоминание, а тень отклика, бледную, гаснущую. Рот произносил, а он не понимал, что говорит. Язык шёл ровно, губы складывали звуки, а внутри молчало.

Данька поднял голову, смотрел на него, взгляд стал внимательнее, цепче, усталость на секунду отступила.

— Ты читаешь, — сказал Данька. Не вопрос.

— Видимо, — сказал безымянный.

— Где научился? — спросил Данька.

Безымянный пожал плечами, тянул дальше палец по мелким буквам.

— Не помню.

— Половина Горелого Пня читать не умеет, — сказал Данька. — Это в городах нужно. У клановых. Он потёр подбородок.

— Ты точно не добытчик, — сказал Данька.

Безымянный перевернул обрывок, на обороте была колонка цифр, мелких, ровных, где каждая строчка начиналась с даты и заканчивалась числом. Он видел в этом порядок, но вот назвать, какой именно, не мог. Цифры складывались в ряды, ряды вроде имели смысл, но логика ускользала. Он положил бумагу на колено и ждал, что понимание придёт. Понимание не пришло.

— Дай, — сказал Данька, безымянный отдал, Данька поднёс обрывок к глазам, пошевелил губами, нахмурился.

— Поставка кристаллов, — сказал он. — Для кого-то в Ржавце. Может, для того, кто нас нанял. — Он сложил бумагу, сунул за пазуху, пальцы его двигались бережно, знавшие цену каждому клочку. — Если доберёмся до Ржавца, можно будет спросить. Кто-то в городе организовал эту работу и знал, куда нас послать.

— Кто-то знал, что там будет? — спросил безымянный.

Данька глянул на него, в глазах мелькнуло что-то, ушло, спрятанное за усталостью.

— Может, и знал, — сказал Данька. — А может, нет. На Периферии дерьмо случается без причины. Не всё устроено нарочно.

Он уставился в огонь и добавил тише:

— Хотя шестеро мёртвых для случайности многовато.

— Покажи руку, — сказал Данька. — Правую.

Безымянный протянул, Данька перевернул его запястье, на внутренней стороне, чуть выше сгиба, было тёмное пятно, старый заросший ожог, отчётливый по форме, круглый, с неровными краями, след чего-то раскалённого, вдавленного в кожу когда-то давно.

— У тебя тут, — сказал Данька. Голос стал тише. — Похоже на ожог. Такие бывают, когда клановых лишают имени. Когда родовую метку выжигают.

Данька отпустил его руку и посмотрел в лицо.

— Ты бывший клановый? — сказал Данька.

Безымянный смотрел на ожог, ждал отклика, но не было ни воспоминания, ни мышечного ответа, белая стена стояла, ожог оставался пятном на коже, к которому ничего не прилагалось.

— Может быть, — сказал он.

Данька потёр переносицу и поморщился, а потом, когда безымянный потянулся за флягой, сказал:

— Я ещё ночью заметил. Ладони у тебя белые, как мел.

Он опустил глаза на свои руки и увидел белые трещины, тонкие, расходившиеся от центра к пальцам, в утреннем свете они казались ярче, чем при огне.

— Что это? — сказал он.

— Не знаю, — сказал Данька. И отвёл глаза.

Безымянный же видел, как менялось лицо парня: из-под усталости и боли проступало старое, дедовское, суеверное, Данька сунул руку за пазуху, сжал что-то под рубахой и провёл большим пальцем по лбу тем же жестом, что в корчме, заученным, быстрым.

Данька отвёл глаза и промолчал. Безымянный не стал спрашивать. Костёр потрескивал, а ручей плескался в неправильном направлении, эти два звука стояли рядом: один обычный, другой невозможный.

Безымянный встал, подошёл к ручью и наклонился.

В воде было чужое лицо с резкими скулами и тёмными волосами, слипшимися от грязи, и одна прядь у левого виска была пепельно-серой, выделявшейся на фоне остальных. Шрам на переносице, тонкий, старый. Он смотрел на это лицо, лицо смотрело на него, он не узнавал его, ничего не отзывалось. Вода текла горизонтально, отражение дрожало не от ряби, а от внутренней вибрации жилы, лицо в воде было чуть искажённым, чуть сдвинутым, от этого ещё более чужим, что ли.

Он поднял руку, тронул шрам на переносице, нашёл его легко: тонкий рубец, аккуратный, давний, слишком ровный для удара. Ему хотелось почувствовать что-нибудь: узнавание, боль, хотя бы отвращение. Лицо в воде оставалось лицом незнакомца, рука, касавшаяся его, была рукой незнакомца. — По крайней мере, не урод, — сказал он. — Хотя, может, раньше был красавцем, и это сильное понижение.

— Ты точно головой ударился, — сказал Данька. Впервые за два дня в его голосе было что-то, похожее на улыбку.

Безымянный выпрямился. Рядом с ручьём, у плоского камня, рос одинокий куст, невысокий, по колено, с узкими алыми листьями, которые пульсировали ритмично, как далёкое чужое сердцебиение, не совпадающее с его собственным.

Он прошёл мимо, куст вспыхнул. Ярче, на секунду. Алый свет стал густым, заполнил прожилки каждого листа, безымянный остановился, повернулся, а куст уже гас, возвращаясь к прежнему тусклому ритму.

Данька лежал с закрытыми глазами, лицом к небу, ничего не видел.

Стоял и смотрел на куст, потом на белые трещины своих рук, потом снова на алые листья. Кожу на ладонях щипало. Протянул руку и сорвал веточку, не думая и не решая, по инстинкту, который не объяснялся и не спрашивал разрешения. Веточка была тёплой на ощупь, теплее, чем должна быть растительная ветка в прохладном утреннем воздухе. Он сунул её за пояс. Тепло легло на бок сквозь ткань, мягко, ненастойчиво, не уходило.

Вернулся к костру. Данька открыл глаза, сел, жевал полоску вяленого мяса из мешка мертвеца, с усилием, потому что мясо было жёстким и пресным, челюсти работали с видимым трудом.

— Кровь-трава, — сказал Данька, заметив его взгляд в сторону куста. Сплюнул жилу мяса. — Растёт, где жила близко. Скотина бесится. Люди не едят.

— Ядовитая? — сказал безымянный.

— Хуже. — Данька поморщился, прижал ладонь к боку. — Отец рассказывал. Мужик в Горелом Пне посадил у себя. Для красоты. Через месяц куры перестали нестись. — Он облизнул сухие губы. — Через два коза грызла забор. Через три мужик проснулся ночью. Трава светилась. Собрал вещи и ушёл. Куст за его спиной пульсировал, алые листья то наливались цветом, то бледнели.

— Светилась, — повторил безымянный.

— Ага, — сказал Данька. — Некоторые говорят, она чувствует живую кровь. — Он посмотрел на веточку за поясом безымянного. — А зачем сорвал?

— Не знаю, — сказал безымянный. Это было правдой.

Данька посмотрел на него, потом на куст, покачал головой и не стал спрашивать.

Сидели и жевали, глядя на ручей. Мясо было жёстким и пресным, но желудок принимал его с благодарностью.

Потом безымянный попробовал сделать волокушу. Данька не мог идти сам, это стало ясно утром: колени подгибались на третьем шаге, безымянный дважды подхватывал его, прежде чем решил, что тащить будет проще, быстрее. Нашёл две длинные ветки, содрал кору полосами, начал вязать. Пальцы начали плести узел. Петля через петлю, перехлёст. Он смотрел на свои руки, руки плели что-то сложное, чему он не учился, или учился давно, забыл. Узел выходил ровным, с двойным перехватом и хитрой петлёй, которая затягивалась под нагрузкой. Морской, предназначенный для верёвки другой толщины и для задачи, которая осталась за стеной вместе с именем.

Канат в ладонях толще этого. Шершавый, пахнет смолой. Палуба качается.

Пальцы запнулись, узел перекосился. Руки остановились, заклинив на полудвижении. Сплетение не годилось для волокуши, годилось для другого, чего здесь не было. Он смотрел на свои руки, ждал, когда они продолжат, а руки стояли. Развязал, завязал простой, простой уж держал, этого хватало.

— Ты что сейчас вязал? — сказал Данька. Он наблюдал, привалившись к валуну, глаза его были внимательнее, чем следовало ожидать от человека в лихорадке.

— Узел, — сказал безымянный.

Полоски коры свисали с ладони неровными хвостами.

— Я видел, — сказал Данька. — Такие вяжут на судах. На речных. — Он прищурился на обрывок коры, свисавший с незаконченного сплетения. — Отец показывал. Откуда ты знаешь? — Не знаю, — сказал безымянный. — Руки знают. Я нет.

Данька прищурился, долго смотрел на его ладони.

— Вспоминаешь?

— Нет.

Данька смотрел на него, прищурившись, взгляд цепкий, осторожный, он не отводил глаз, но и не спрашивал. — Ладно, — сказал Данька. — Тащи. Философ хренов.

Безымянный потянул. Волокуша пошла тяжело, ветки скребли по пеплу, Данька покачивался и хватался за края. Тропа вела вдоль ручья, прочь от мёртвого леса.

Данька побледнел через четверть часа, сел на волокуше, хватаясь за бок, повязка промокла, алое проступало сквозь ткань, свежее, яркое, это было плохо, потому что рана должна была подсыхать, а не кровить. Безымянный остановился, опустился рядом. Потрогал лоб, горячий, горячее, чем утром. Жар шёл ровный и глубокий, из-под самой кожи.

— Мне нужен лекарь, — сказал Данька. Голос ровный, деловой, без жалобы. — До Горелого Пня два дня. Не дойду.

Безымянный выпрямился и посмотрел туда, куда вела тропа, за редеющие деревья, и там, далеко, тонкая серая полоска поднималась в белёсое небо: дым, методичный, аккуратный, от костра, за которым следили, это означало кого-то живого, близко.


Лес изменился рывком, в один шаг, Пепельники кончились. Стволы стали другими: огромные, в три обхвата, с корой мокрой и шершавой. Мох на ней рос толщиной в ладонь. На стволах вились побеги кристаллолозы, переплетённые жилистые плети с мелкими мутными кристаллами вместо ягод, обвивавшие деревья от корней до нижних ветвей.

Шорох листвы обрушился на уши первым, и после суток тишины Серого леса звук был оглушительным, хотя ветер едва шевелил верхние ветви. Кора ближнего ствола была тёплой и шершавой под пальцами, мох подался, мягкий, пружинящий. Потом пришёл запах. Влажный тёплый воздух ударил по лёгким, густой, пахнущий прелью и мокрой корой. После мёртвого сухого безвкусия каждый вдох казался первым вдохом после задержки дыхания. Безымянный остановился, дышал. Лёгкие не могли надышаться, каждый вдох полнее предыдущего, грудная клетка расходилась шире, мышцы в плечах расслабились впервые за два дня, сами, без команды.

Потом он увидел зелень: мох на стволах, кристаллы на побегах, мутные, молочно-серые, кроны далеко вверху, сплошные, тёмные, сквозь которые свет просачивался пятнами.

— Буйная полоса, — сказал Данька с волокуши, голос тихий и мутный, но глаза цепкие. — Где жила сдохла, рядом другая перенасыщена. Компенсирует.

— Одна умирает, другая берёт её долю? — сказал безымянный.

— Вроде того. — Данька закрыл глаза, открыл. — Дед говорил: земля не терпит пустого. Заполняет.

Он обвёл взглядом деревья, щурясь от света.

— Тут всё растёт вдвое, — сказал Данька. — Деревья толще, зверьё жирнее. — Скривился, пережидая спазм, пот выступил на лбу. — Но жрать тут нельзя, кристаллы в мясе оседают, мелкие, в костях застревают. Данька скривился от движения, потревожившего рану, замолк, дышал через стиснутые зубы, пережидая волну боли.

— Далеко ещё? — сказал безымянный.

— Откуда мне знать, — сказал Данька. — Я тут не бывал, но полоса обычно неширокая, верста или две, а дальше нормальный лес.

Безымянный тянул волокушу мимо стволов, побеги на ближнем дереве вспыхнули. Тусклое зеленоватое свечение, едва заметное, появилось в том месте, где он прошёл, медленно поползло по плетям вверх, к кроне. Кристаллы засветились изнутри, каждый по отдельности, свет был тёплым, зеленоватым, перетекал по лозе от корня к кронам. За его спиной свечение гасло.

Он остановился и поднял руку, коснувшись ближнего кристалла, тот оказался тёплым. Кристалл грел ладонь, тепло было живым, пульсирующим, не похожим на тепло от огня или от солнца. Ближе к тому, как грела костяная пластинка на шее. Он убрал руку, кристалл потух.

Посмотрел на свои руки с белыми трещинами, потом на побеги с гаснущим зелёным светом, ничего не понял и пошёл дальше.

На следующем дереве побеги вспыхнули снова. И на следующем. Свечение зажигалось перед ним, гасло за спиной, лес провожал его этим мягким зелёным взглядом, который не мог удержать. Тропа вилась между стволами, на каждом повороте новое дерево вспыхивало, безымянный уже перестал оборачиваться, потому что оборачиваться было бесполезно: свет за спиной всегда гас.

Кровь-трава вспыхивала при его шаге. Кристаллолоза светилась. Что-то в нём откликалось, или что-то в мире откликалось на него, он не мог разобрать что, от этого ладони зудели.

Что-то тёплое коснулось шеи, невесомое, сухое, как ладонь ребёнка. Безымянный замер, поднял глаза. Над тропой же плыли пушистые комки, штук шесть-семь, каждый с кулак, светились изнутри тусклым молочно-жёлтым светом. Один опустился к его плечу, задержался, отплыл к волокуше. Пухи собрались над Данькой, один сел парню на грудь у повязки. Жар от парня на миг стал тише, или так лишь показалось. Потом стая поднялась к кронам, ушла вглубь, растаяла в зелени. Данька приподнял голову, глаза мутные, но цепкие, он видел.

— Это к тебе, — сказал Данька. Тихо, одними губами. — Ко всем не бывает.

Безымянный ничего не ответил. Тянул волокушу: кристаллолоза вспыхивала, гасла, тёплая веточка Кровь-травы за поясом грела бок. ***

Безымянный остановил волокушу, присел рядом с Данькой. Парень горел: щёки пылали, глаза запали, кожа вокруг глаз стала тонкой, сероватой, вены на висках проступили отчётливее, чем утром. Безымянный отвернул край повязки. Кожа вокруг раны покраснела, опухла, от неё шёл жар, ровный, глубокий, как от печной заслонки. Красные полосы расходились от раны к рёбрам. Заражение шло, шло быстро. Безымянный не помнил, что это значит, но пальцы, ощупавшие край раны, отдёрнулись сами: поздно, скоро будет поздно. Развилка тропы была в десяти шагах. От основного пути отходила узкая стёжка вправо, в сторону дыма.

— Нет, — сказал Данька, лёжа на волокуше, серый, мокрый, с закрытыми глазами. — Может быть кто угодно, те же, кто напал.

— Не пойдём — умрёшь от заражения, — сказал безымянный. — Пойдём — может, оба. Через «может» можно пролезть. — Философ хренов, — сказал Данька. Голос был злым, но злость была слабой, короткой, он закрыл глаза, это было согласием.

Безымянный повернул на стёжку. Волокуша качнулась на повороте, Данька застонал сквозь зубы, тихо, стон оборвался, парень затих, дыхание его выровнялось, мелкое, частое, как у мыши в ладони.

Лес менялся. Пепельники давно остались позади. Деревья с белой корой и тонкими ветвями несли мелкие подвижные листья, а рядом стояли другие, тёмные, с липкой смолой на стволах, которая тянулась за пальцами, когда он случайно задевал кору. Земля под ногами стала настоящей: твёрдой, с травой и палыми иголками, которые пружинили под подошвой.

Перемену безымянный чувствовал всем телом, до костей. Ниже рёбер отзывалось глухим неразборчивым теплом, и тепло это шло не от воздуха, а от земли под ногами, поднималось через ступни и ложилось на позвоночник. Мир стал мягче. Живая жила ведь была рядом: подошвы чувствовали тепло, поднимавшееся от земли. Птица крикнула где-то высоко в кроне, резко, коротко, замолкла, крик её отдался между стволами, обыденный, живой. Безымянный поймал себя на том, что улыбается. Мышцы лица сложились в незнакомое положение, он потрогал свой рот пальцами, проверяя, что за выражение у него на лице. Убрал руку. Продолжал тянуть волокушу.

На тропе были следы, свежие, утренние, от ботинок с подбитой гвоздями подошвой, глубокие, чёткие в мягкой земле. Безымянный присел и тронул пальцем край следа: земля влажная, край не оплыл, значит, сегодня. Рядом поменьше: кто-то ходил кругами, проверяя петли, возвращался к одному месту. Безымянный видел это по глубине вмятин, по тому, как земля продавлена у поворотов, всё это складывалось в один ответ: охотник.

На стволе берёзы была свежая засечка ножом, кора содрана, из-под неё выступил бледный сок, безымянный потрогал его: липкий, не подсохший.

Из-за деревьев тянуло дымом и горячим жиром: кто-то жарил мясо. Желудок свело до боли, рот наполнился слюной, он понял, что не ел больше суток, если не считать полоски жёсткого вяленого мяса, которая тянула желудок книзу.

Безымянный остановился за большим стволом, опустил жерди волокуши и прислушался: треск костра, тихий, ровный, шаги по земле одного человека, неторопливые, уверенные, звяканье металла. Других голосов не было, он считал звуки, пока не убедился: один человек у костра.

Ржавый нож на поясе был плохим оружием: лезвие шаталось в рукояти, остриё сточено, нож годился разве что для лыка. Безымянный всё равно положил на него ладонь. Пальцы обхватили рукоять привычным хватом, большой палец лёг на обух.

Данька открыл глаза, полубредовые, скользящие, и взгляд нашёл безымянного не сразу, а когда нашёл, держался неровно, плавая.

— Охотник... хорошо, — сказал Данька. Слова давались с трудом, растянутые, с провалами. — Клановый патруль... плохо. А если те... ну. — Он закрыл глаза и открыл. — Тогда всё равно. Безымянный посмотрел в сторону дыма, потом на серое лицо Даньки, потом снова на дым. — Утешительно, — сказал безымянный.

— Я реалист, — сказал Данька. — А я оптимист, — сказал безымянный. — Мне нечего помнить из плохого.

Данька хрипло рассмеялся. Смех перешёл в кашель, кашель в хрип. Парень зажмурился, пережидая боль, которая прокатилась по нему волной, от бока к плечу, скрючился на волокуше, прижимая локоть к ране. Через минуту разжался, лицо мокрое, серое.

— Вот это аргумент, — сказал Данька. Тихо, одними губами.

Безымянный тянул волокушу. Тропа пошла под уклон, мягкая, засыпанная палой хвоей, волокуша скользила легче, ветки перестали скрести по земле. Лес здесь был другим: деревья стояли реже, между ними пробивался свет, трава росла высокая, по колено, с метёлками семян, которые цеплялись за штанины. Под ногами хрустнула ветка, из кустов справа выскочило что-то мелкое, серое, метнулось в подлесок. Зверь. Живой зверь. После двух дней в мёртвом лесу это было настолько странно, что безымянный остановился и смотрел вслед, пока серое пятно не исчезло в зарослях.

Данька лежал на волокуше, серый, горячий. Глаза закрыты, губы пересохли, потрескались, дышал часто, мелко, каждый выдох заканчивался тонким свистом, который означал, что лёгкие работали с трудом. Безымянный потрогал его лоб. Жар не спадал. Времени же оставалось мало.

Дым становился гуще с каждым шагом, и ветер нёс его навстречу, тёплый. Тропа вывела из-за деревьев, перед ним открылась поляна.

Костёр, выложенный камнями. Небольшой, аккуратный: камни подобраны по размеру, щели засыпаны землёй. Костёр человека, который разводил огонь сотни раз, делал это правильно каждый раз. Над ним на рогатинах висел кусок мяса с подгоревшей корочкой, жир капал на угли, шипел, запах жареного мяса был таким густым, близким, что желудок свело снова, до боли, рот наполнился слюной.

Рядом с костром лежал мешок, большой, кожаный, перетянутый верёвками. Из-под клапана торчал край чего-то тёмного, мохнатого. Шкура. Рядом на земле были разложены ловушки: проволочные петли, свёрнутые аккуратными кольцами, плоская жестяная коробка с крышкой. Человек, который жил в этом лесу и кормился из него.

Фигура у костра сидела спиной к ним. Невысокая и крепкая, в куртке из толстой шкуры с нашитыми панцирными пластинами. На поясе ножи и мешочки, стянутые верёвкой. Ожерелье на шее, тяжёлое, из чего-то мелкого и светлого, звякнувшее, когда фигура повернула голову.

Безымянный остановился на краю поляны и опустил жерди волокуши. Данька лежал с закрытыми глазами, дышал мелко, часто, рука его, прижатая к боку, была тёмной от крови, кровь уже не была свежей, а стала густой, потемневшей. Спина выпрямилась, руки опустились вдоль туловища, расслабленные, но готовые, вес перешёл на переднюю часть стоп, он заметил это, не стал менять. Фигура повернулась, он увидел рыжеватые волосы, коротко обрезанные, торчащие в стороны, веснушки на загорелом лице, слившиеся на переносице в сплошное пятно, карие быстрые глаза, обежавшие его от головы до ног за секунду. Женщина, с ножом в одной руке и палкой с куском мяса в другой, смотрела на него, молчала, нож не убрала.

— Так, — сказала она. Голос низкий, с хрустом в согласных. — Либо ты мёртвый, и я зря тащилась, либо живой, и у меня лишний рот. Оба варианта дрянь. Давай, шевельни чем-нибудь.